Слишком умна была королева, чтобы не угадать презрительного чувства Кальвина к ее двору. Но у нее хватило доброты, чтобы отплатить ему добром за зло, выхлопотав прощение у короля. Это, впрочем, спасло его ненадолго. Тотчас же сделаны были новые на него доносы в суд Инквизиции, с такими тяжкими обвинениями в ереси, что сам король уже не мог бы избавить его от костра. Чтобы спастись, надо ему было вечно бегать и прятаться от сыщиков. Заяц от гончих бежит; длинные уши плотно прижаты к спине; дергается жалкий хвостик от ужаса настигающих, тяжело за ним дышащих псов: так бегал и Кальвин от сыщиков. «Подлый, заячий страх — заячий хвост!» — думал он, может быть, с презрением к себе и с ужасом не временного, а вечного огня, вспоминая предсмертную исповедь Лефевра: «Как предстану я на суд Божий, проповедав во всей чистоте Евангелие стольким людям, шедшим за него на смерть, между тем как я сам от смерти бегал всегда, бегу и сейчас, в такие годы, когда следовало бы мне не страшиться ее, а желать!»
«Этот учит, по крайней мере, чему-то совсем новому!» — заметил о Кальвине один из слушателей, когда он проповедывал еще в католических церквах около Буржа.
«Я был весьма удивлен, что все желавшие чистого учения приходили ко мне, хотя я и сам едва только начал учиться, — вспоминает он сам. — Будучи же, по моей природе, несколько дик и стыдлив, я всегда любил уединение и спокойствие. Вот почему и тогда искал я какого-либо убежища, чтобы спрятаться в нем от людей; но всякое убежище становилось для меня открытою школою… И между тем как моей всегдашней целью была только личная жизнь в неизвестности, Бог кружил и водил меня по разным путям и распутьям, не давая мне успокоиться, пока, наконец, против воли моей, не вывел меня на свет, не пустил, как говорится, в игру».
Первую Тайную Вечерю по обычаю Апостольских времен Кальвин совершил в пещере Св. Бенедикта (St. Benoit), близ города Пуатье (Poitiers). В эту пещеру над рекою Клэн (Clain) братья входили сквозь узкую между скалами щель. Главная радость и главный ужас (радость для них сочеталась с ужасом), радость главная для них была в том, что все в этом Таинстве было так просто, буднично, бедно и голо; ни икон, ни свечей, ни ладана, ни торжественных гулов органа, ни сладкозвучного пения, ни золотых священнических риз, ни золотых церковных сосудов — ничего прошлого, бывшего в Римской Церкви — «Царстве Антихриста», откуда бежали они. Все знакомое, домашнее: вместо жертвенника — длинный, простой, некрашеный, соснового дерева стол, какой можно видеть в каждой харчевне; вместо чаши — мутного зеленого стекла граненый стакан с трещиной на ножке — едва, должно быть, не разбился в мешке брата, который нес его и, услышав в кустах шорох, побежал, думая, что за ним гонятся сыщики или диаволы; красное вино в бутылке, купленное в ближайшем сельском кабачке; ситного хлеба каравай, купленный в ближайшей лавочке. Все обыкновенное, такое же, как везде, всегда, — и вдруг совсем иное, необычайное, на земле невозможное, как бы с того света в этот перешедшее, — ужасное. Чувствовали все, и больше всех Кальвин, что никогда и нигде не было того, что будет здесь, сейчас.
Если бы своды пещеры на него внезапно обрушились, они раздавили бы его не большею тяжестью, чем бремя той ответственности, которая должна была пасть на него в этот миг, когда он произнесет эти для человека невозможные, неимоверные слова:
Вот Тело Мое;
Вот Кровь Моя.
Руки у него дрожали так, что уронить боялся чашу с вином — Кровью, пальцы ослабели так, что едва мог преломить хлеб — Тело. Но чувствовал, что не может противиться той неодолимо влекущей его и толкающей Силе — тайне Предопределения, «Приговора Ужасного» (Decretum horribile), что принуждала его делать то, что он делал, священнодействуя или кощунствуя, этого он сам сейчас не знает и, может быть, никогда не узнает.
Взяв хлеб, благословил, преломил и подал им всем. Молча вкушали Хлеб; молча пили из чаши Вино.
Вдруг в темной глубине пещеры, куда едва доходил трепетный свет факелов, Кто-то в белой одежде прошел; Кто-то сказал:
Мир вам!
«Кто это сказал — я или Он?» — может быть, подумал не он один, Кальвин, но и все вместе с ним.
...Сам Иисус стал посреди них и сказал: «Мир вам!» Тогда открылись у них глаза и они узнали Его. Но Он стал невидим для них. И они сказали друг другу: «Не горело ли в нас сердце наше, когда Он сам был среди нас» (Лука, 24:31–32).
«Истинно так, истинно так! Он сам был среди нас!» — это почувствовал Кальвин с таким несказанно радостным ужасом, что, если бы, в эту минуту, надо ему было взойти на костер, — он взошел бы на него бесстрашно блаженно. Но минута пройдет, радость потухнет, и снова будет «заячий страх — заячий хвост».
Слух прошел между братьями, что сделан донос, может быть, одним из них, «Иудой Предателем», и что сыщики бродят около пещеры Св. Бенедикта. Кальвин бежал из Пуатье. Между Ангулемом, Орлеаном, Нойоном и Парижем снова бегает, мечется, прячется, спасаясь от сыщиков, как заяц от гончих, гонимый, бездомный и безымянный, то «благородный дворянин, Шарль д'Эспевиль», то «бродячий школяр, Луканий». Будет ли бегать всю жизнь, точно Богом проклятый Каин или Вечный Жид?
В ночь на 18 октября 1534 года появились в Париже, в Орлеане и в Амбуазе, где тогда находился король, прибитые к стенам домов гугенотские «Воззвания» (Placards) «против ужасных и невыносимых кощунств Римской Обедни». Найдено было одно из них и в спальне короля, «в том серебряном блюде, куда он клал свой платок».
Тотчас началось по всей Франции лютое гонение на протестантов. В двести червонцев оценена была голова каждого из них. 29 января 1535 года совершилось великое «Очищение» Парижа от «Лютеровой ереси». Шествие духовенства, короля и королевы, с тремя сыновьями их, проходило по всему Парижу, и на пути шествия пылали костры. Яростная толпа готова была вырвать осужденных еретиков из рук палачей, чтобы их растерзать. 29 января 1535 года объявлен был королевский указ о «защите католической веры» и об «искоренении Лютеровой и всех остальных кишащих во Франции ересей». «Всякий, кто даст убежище еретику, будет сожжен на костре так же, как сам еретик», — гласил указ. «Если бы и кто-нибудь из членов нашей семьи заражен был ересью, я истребил бы его сам беспощадно!» — говорил король в великом гневе.